Ебаный сырник ступил на пристань пельменей, и его сапоги с хлюпаньем провалились в крошащееся тесто набережной. Вокруг стояла тишина, только где-то скрипела раскачивающаяся вывеска: "МегаФарш — свежие кишки с 5 утра". Он стиснул в руке деревянную лодку — ту, на которой приплыл вниз по молочной реке, меж бегущих пеной волн, что пахли уже не сладостью, а тухлым сливочным маслом. В кармане у него была записка, размокшая от сырости: «Пристань. Пельменево. Жду. Липовый». Брат. Тот, кто исчез.
В деревне не было ни души. Домики с округлыми крышами, как крышки на горшках, молчали. Только в одном окне — напротив рынка — мелькнула тень. Сырник двинулся туда, руку на рукояти ножа. Улица пахла чесноком и плотью, которую когда-то жарили слишком долго.
— Эй! — крикнул он. — Кто-нибудь живой?
Крышка люка рядом с ним хлопнула. Вылезла Пелюшка — женщина с лицом, похожим на заштопанную лепёшку. Глаза — чёрные, как кунжут. В руках — топор с остатками чего-то розового на лезвии.
— Чего рёвешь, сырный уёбок? — спросила она, оглядывая его снизу вверх. — Сдохнешь здесь — никто не оплачет.
— Я ищу брата. Липовый. Он должен был торговать здесь. Месяц назад. Не вернулся.
Пелюшка замерла. Потом коротко, грубо рассмеялась.
— Липовый? Тот, что бежал с чужой котлетой? Так его ещё в первый день скрутили. А потом — в бульон. Сварили на площади.
— Сварили? — переспросил Сырник, чувствуя, как внутри всё стынет. — Зачем?
— За воровство. За осквернение. За то, что смотрел на чужую свинину. У нас здесь порядки. Пельмень не любит чужаков с жадными глазами.
Сырник сжал кулаки. Липовый — младший брат. Глупый, но добрый. Всегда мечтал торговлю расширить — не сырники с малиновой начинкой, а что-то новое. Что-то, что продаётся в городе. Он хотел славы. Хотел быть больше, чем просто "кусок".
— Где его тело? — спросил Сырник.
— Тело? — Пелюшка плюнула. — Его съели. Все, кто был на площади. Жрец сказал — на счастье урожаю.
Сырник пошатнулся. В голове щёлкнуло. Он вспомнил, как Липовый в детстве делился с ним последним куском мёда. Как обещал: «Когда разбогатею — куплю тебе медовую реку».
— Значит, вы его... съели. И всё? Никто не наказан? Никто не заплатил?
— А кто заплатит? — хрипло спросила другая фигура, поднявшаяся из тени. Это был Бульон — высокий, с жижеобразным лицом, плавающим в масляной коже. Он держал в руках пустой котёл. — Мы — живое тесто. Мы — плоть. Мы — еда. Ты сам чего с собой делаешь, когда голоден?
— Я не кусаю своих, — прошипел Сырник.
— А ты, может, и не голодал, — усмехнулся Бульон. — А мы — голодаем всегда. Мы — пельмени, но мы не рабы. Мы — те, кто решает, кто будет начинкой.
Тут из-под моста выскользнул третий — Клякс. Низенький, с масляными волосами, лицо в кляксах соуса. Держал небольшую коробку.
— Э-э, Пелюшка, — прошептал он. — У меня от него кое-что осталось. Из города. Передал... перед тем, как в котёл.
Сырник рванулся вперёд. Клякс отшатнулся.
— Не гыль, не гыль! Сам сдохнешь. Я только... вот.
Он передал коробку. Внутри — обгоревший клочок бумаги. На нём — не адрес, не письмо, а схема: лабиринт из труб, сточных люков, и одна точка с пометкой: «Они выращивают там не пельмени. Они делают новые. Из нас».
Сырник поднял глаза. Пелюшка и Бульон молчали.
— Кто «они»? — спросил он. — Кто делает?
Никто не ответил. Но в домах позади — за пустыми окнами — начали мелькать силуэты. Много. Без лиц. Только рты.